– Ну… Если это касается твоей собственной жизни – то да.
– И потом, все эти дурацкие линии. Они обязательно должны сойтись. А в жизни ни одна из линий не сходится… Вы закрываете глаза, когда целуетесь?
– А надо? – засмеялась я.
– Надо. Джоди Фостер обычно закрывает. И Вивьен Ли закрывала.
– Не очень-то они похожи.
– Совсем не похожи. Спокойной ночи, Ева.
…Я пробыла на даче Влада два дня. Это были скучные два дня с трезвым Владом, появляющимся иногда в сугубо медицинских целях в прорезях моей маски. От нечего делать я стала смотреть телевизор – раньше я ненавидела его, но Еве он вполне мог понравиться, особенно мелодраматические сдублированные французские фильмы с обязательным Владимиром Косма в качестве композитора… И лишь однажды, после трехчасового бесцельного блуждания по каналам, мне удалось подсмотреть, как целуется Джоди Фостер в “Отступнике”, так неожиданно похожая на меня в своем внезапном беспорядочном бегстве через всю Америку. Она действительно закрывала глаза, когда целовалась, но ей было с кем целоваться, и этот кто-то, Денис Хоппер, наемный убийца с дурацким саксофоном, любил ее и готов был защищать.
Меня некому было защищать, и пятнадцати тысяч долларов у меня не было, и роли, придуманной десятком бравых голливудских писак, тоже не было.
А спустя два дня ассистент Витенька отвез меня в Москву.
…Месяц я прожила в запущенной квартире Левы. Месяц и три дня.
За немытыми, должно быть, с прошлого года окнами созрело обычное московское лето с его пыльной зеленью и короткими, всегда внезапными дождями. Старуха Софья Николаевна оказалась симпатичной и предупредительной, она всегда брала для меня один и тот же творог и подворовывала копейки – всегда тактично и с извинительной улыбкой.
Она ни о чем меня не расспрашивала и научила играть в бильярд; в ее большой комнате стоял бильярдный стол, оставшийся от мужа, растрелянного в конце тридцатых. Он был по совместительству и обеденным, зеленое сукно было закапано жиром и лоснилось, а на костяных шарах стерлись номера – но это был настоящий бильярд! В игре эта рождественская троцкистка оказалась сущим дьяволом. Ставки были по-старушечьи маленькими, “на монпансье”, но деньги начали таять – и тогда я взмолилась об игре без ставок.
Старуха согласилась и даже научила меня нескольким приемам с еще дореволюционной историей – настоящий русский бильярд, не какой-нибудь вшивый американский! Мы катали шары целыми днями, а вечерами и ночами я оставалась одна. Заключенная, как моллюск в створки своей раковины-маски, я вдруг обостренно начала чувствовать запахи – прибитой дождем пыли, фаршированных перцев, дорогих духов и пота, причудливо смешанных и поднимающихся облаком кверху.
Я еще не видела своего лица, но уже кое-что придумала для своей девочки, для Евы. Я оставила ей южное происхождение, так или иначе прорывающееся иногда в мягком акценте, – вот только сместила географические координаты ее рождения. В ее жизни было чуть больше моря, чем у меня, чуть больше солнечных дней в конце октября и намного больше мужчин. Мужчины всегда были моим слабым местом.
Впрочем, справедливости ради, – слабым местом было и все остальное, но начать я решила с голоса.
Только мой голос мог выдать меня – мой всегда монотонно-тихий, извиняющийся голос, испуганно реагирующий на любое обращение. Такого голоса не могло быть у Евы, обожающей Жака Превера и французские качественные мелодрамы с умными и всегда ускользающими диалогами. Часами я варьировала тембр, пока не остановилась на одном, уж никак не могущем вызвать подозрений и страшно далеком от меня прежней.
Это был низкий голос – низкий, но без вульгарности ресторанных певичек. Такой голос знает себе цену, он не позволит ущипнуть себя за задницу – разве что бокал шампанского за ваш счет, и больше никаких вольностей.
Я записывала возможные варианты этого голоса на Левин старенький магнитофон, забытый под кроватью в спальне, и гоняла его до одури, повторяя свой новый голос, вдалбливая его до автоматизма, – и это было похоже на лингафонные курсы. С той лишь разницей, что я приучала себя даже думать этим голосом.
Когда новый тембр прочно укрепился в моем сознании, я приступила к его расцветке. Он должен быть немного усталым, потому что женщина интересна только своим прошлым, в котором может наврать с три короба; он должен быть чувственным (Боже мой! Это бесстыдное искушающее имя Ева подвигло меня на эти подвиги – прав был Влад!); он должен был раздеть кого угодно и сам раздеться; но в нем должны иногда прорываться интонации маленькой девочки, страдающей лейкемией, – чтобы его хотелось защитить, прижать к груди и уже не отпускать.
"Ну, ты даешь, мать! – всплыл Иван, когда тренировки были закончены. – Не вовремя я умер!"
"Точно-точно! – поддержал Ивана Нимотси. – Не будь идиоткой, устраивайся на секс-телефон! Через неделю получишь звание ударника труда и уйму денег. Мужики будут к тебе в очередь стоять, даже из Ханты-Мансийска приедут по этому случаю, помяни мое слово!"
"Здорово получается… Ева”, – скромно похвалила меня Венька.
…Маску сняли через двенадцать дне и вместе со швами на груди.
Я снова была на даче Влада, в его операционной.
– Ну, посмотрим, что получилось! – Влад легко снял маску, она осталась в его руках, а в мое освобожденное беззащитное лицо впились иглы вполне безобидного, но уже основательно подзабытого воздуха.
– Надеюсь, все в порядке, доктор? – сказала я своим новым голосом, навсегда поселившимся во мне.